Анализ рассказа евгения носова белый гусь. Носов Е. "Белый гусь". Изложениe: «Белый гусь» — (Носов Е.)

Понтий Пилат в романе М. А. Булгакова. Римский всадник, правитель Иудеи Понтий Пилат, герой романа М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита» - реальная историческая личность, чье правление было жестоким, сопровождалось многочисленными казнями без суда. Согласно Новому Завету, Понтий Пилат приговорил к казни Иисуса Христа, а потом ритуально умыл руки, показывая свою невиновность.

Этот образ появляется в романе в тесной связи с образом Иешуа Га-Ноцри: «Мы теперь будем всегда вместе… Раз один - то, значит, тут же и другой! Помянут меня, - сейчас же помянут и тебя! Меня - подкидыша, сына неизвестных родителей, и тебя - сына короля звездочета и дочери мельника, красавицы Пилы», - говорит Пилату во сне Иешуа.

Таким образом, для Булгакова Пилат, которому в Евангелии уделено не так уж много времени, - один из главных героев романа. Его занимает вопрос о реальности произошедших событий, библейские главы в романе оказываются для Ивана Бездомного подтверждением существования Христа.

В процессе создания романа писатель ознакомился с поэмой Г. Петровского «Пилат». Автор поэмы также изображает Пилата сочувствующим Иисусу, а не воспринимающим его действия как угрозу свержения власти. Трусливый прокуратор не смог бороться за Иисуса против синедриона - так же, как и в романе Булгакова, в поэме Петровского за Пилатом признается этот порок.

Взгляд писателя на события, «евангелие от Булгакова» - это не просто спор героев о существовании Христа. Автор поднимает вечные темы - тему трусости, предательства, отношений человека и власти, неправедного суда.

Образ Пилата волей автора наделен многочисленными мелкими подробностями, которые делают его рельефнее, понятнее читателю. Благодаря Булгакову герой его романа видится более человечным, нежели в Новом Завете. У него есть слабые стороны - ему присущи сомнения, колебания, он, жестокий прокуратор, испытывает большую привязанность к своей собаке, его волнует не только участь Иешуа, но и судьба его ученика Левия Матвея. В конце концов у Пилата есть совесть и она его мучает. Пилат не считает виновным Иешуа, потому что видит: этот человек просто не умеет лгать, его душа чиста. Он отдает Иешуа на казнь против своей воли, утвердив смертный приговор Синедриона, став невольным палачом.

Автор подчеркивает мельчайшие оттенки настроения героя в процессе принятия нелегкого решения, которое очень тяжело ему дается. Он не может пожертвовать карьерой ради спасения Иешуа, но в нем еще осталось что-то человеческое. Фигура Пилата в романе неоднозначна. Вначале мы видим всадника Золотое копье, жестокого прокуратора «в белом плаще с кровавым подбоем», что символизирует его кровавые деяния. Потом мы видим в нем человека, подверженного слабостям и болезням, а позже и страдающего. Читатель видит, как меняется прокуратор в беседе с Иешуа. Вначале его занимает лишь одна мысль - о том, чтобы скорее кончился допрос. В этот момент арестованный и обреченный Иешуа жалеет его и сопереживает, точно определив его состояние: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет».

Эта казнь становится поворотным событием в жизни Понтия Пилата, она не дает ему покоя всю жизнь, ведь он казнил невиновного, чье преступление не заслуживало такого наказания. Чтобы искупить свою вину, Пилат приказывает убить Иуду, но этим не возвратить Иешуа, и двенадцать тысяч лун прокуратор страдает…

Воланд рассказывает, что происходит с Пилатом: «Он говорит одно и то же, он говорит, что и при луне ему нет покоя, и что у него плохая должность. Так говорит он всегда, когда не спит, а когда спит, то видит одно и то же - лунную дорогу и хочет пойти по ней и разговаривать с арестантом Га-Ноцри, потому что, как он утверждает, он чего-то недоговорил тогда, давно, четырнадцатого числа весеннего месяца нисана. Но, увы, на эту дорогу ему выйти почему-то не удается и к нему никто не приходит. Тогда, что же поделаешь, приходится разговаривать ему с самим собою. Впрочем, нужно ка-кое-нибудь разнообразие, и к своей речи о луне он нередко прибавляет, что более всего в мире он не-| навидит свое бессмертие и неслыханную славу». Попытка оправдаться своей «плохой должностью», такой же, как у кентуриона Марка Крысобоя, не мо-жет заглушить голоса совести. Даже омовение рук т не позволяет ему снять со своей совести этот тяжкий грех. Бессмертие - вот какое самое тяжкое наказание получает Пилат. Иешуа приходит к нему в видениях до тех пор, пока Пилат, освобожденный мастером, не присоединяется к Га-Ноцри на лунной дорожке не только в видении, но и на самом деле. Тогда Пилат обретает покой, заверенный Иешуа в том, что казни не было. Финал приносит Пилату прощение.

Булгаков пренебрегает многими евангельскими фактами ради раскрытия образа Пилата. В отличие от Иешуа автор осуждает своего героя. Ему важно провести параллель между тем временем и Москвой 20-х годов, в доказательство того, что люди остались такими же, а трусость всегда остается самым тяжелым пороком.

В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца ирода великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.

Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух. О боги, боги, за что вы наказываете меня?

«Да, нет сомнений! Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой».

На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.

Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:

– Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?

– Да, прокуратор, – ответил секретарь.

– Что же он?

– Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, – объяснил секретарь.

Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:

– Приведите обвиняемого.

И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта – ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.

Тот помолчал, потом тихо спросил по арамейски:

– Так это ты подговаривал народ разрушить Ершалаимский храм?

Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой.

Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:

– Добрый человек! Поверь мне...

Но прокуратор, по прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:

– Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, – и так же монотонно прибавил: – Кентуриона Крысобоя ко мне.

Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором.

Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.

Прокуратор обратился к кентуриону по латыни:

– Преступник называет меня «добрый человек». Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.

И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.

Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из за его роста, а те, кто видел его впервые, из за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы.

Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.

Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.

Выведя арестованного из под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:

– Римского прокуратора называть – игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?

Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло:

– Я понял тебя. Не бей меня.

Через минуту он вновь стоял перед прокуратором.

– Мое? – торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.

Прокуратор сказал негромко:

– Мое – мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.

– Иешуа, – поспешно ответил арестант.

– Прозвище есть?

– Га Ноцри.

– Откуда ты родом?

– Из города Гамалы, – ответил арестант, головой показывая, что там, где то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала.

– Кто ты по крови?

– Я точно не знаю, – живо ответил арестованный, – я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец...

– Где ты живешь постоянно?

– У меня нет постоянного жилища, – застенчиво ответил арестант, – я путешествую из города в город.

– Это можно выразить короче, одним словом – бродяга, – сказал прокуратор и спросил: – Родные есть?

– Нет никого. Я один в мире.

– Знаешь ли грамоту?

– Знаешь ли какой либо язык, кроме арамейского?

– Знаю. Греческий.

Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым.

Пилат заговорил по гречески:

– Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?

Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по гречески:

– Я, доб... – тут ужас мелькнул в глазах арестанта оттого, что он едва не оговорился, – я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие.

Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту.

– Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, – говорил монотонно прокуратор, – а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.

– Эти добрые люди, – заговорил арестант и, торопливо прибавив: – игемон, – продолжал: – ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из за того, что он неверно записывает за мной.

Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта.

– Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник, – произнес Пилат мягко и монотонно, – за тобою записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя повесить.

– Нет, нет, игемон, – весь напрягаясь в желании убедить, заговорил арестованный, – ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.

– Кто такой? – брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.

– Левий Матвей, – охотно объяснил арестант, – он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагии, там, где углом выходит фиговый сад, и разговорился с ним. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, – тут арестант усмехнулся, – я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово...

Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора.

– ...однако, послушав меня, он стал смягчаться, – продолжал Иешуа, – наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной путешествовать...

Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:

– О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!

Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата.

Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора.

Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.

– Да, Левий Матвей, – донесся до него высокий, мучающий его голос.

– А вот что ты все таки говорил про храм толпе на базаре?

– Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее.

– Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?

И тут прокуратор подумал: «О, боги мои! Я спрашиваю его о чем то ненужном на суде... Мой ум не служит мне больше...» И опять померещилась ему чаша с темною жидкостью. «Яду мне, яду!»

– Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.

Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова.

Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца.

Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло.

Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова.

– Ну вот, все и кончилось, – говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, – и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, – арестант повернулся, прищурился на солнце, – позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.

Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.

– Беда в том, – продолжал никем не останавливаемый связанный, – что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, – и тут говорящий позволил себе улыбнуться.

Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал прокуратора.

– Развяжите ему руки.

Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.

– Сознайся, – тихо по гречески спросил Пилат, – ты великий врач?

– Нет, прокуратор, я не врач, – ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки.

Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры.

– Я не спросил тебя, – сказал Пилат, – ты, может быть, знаешь и латинский язык?

– Да, знаю, – ответил арестант.

Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по латыни:

– Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?

– Это очень просто, – ответил арестант по латыни, – ты водил рукой по воздуху, – арестант повторил жест Пилата, – как будто хотел погладить, и губы...

– Да, – сказал Пилат.

Помолчали, потом Пилат задал вопрос по гречески:

– Итак, ты врач?

– Нет, нет, – живо ответил арестант, – поверь мне, я не врач.

– Ну, хорошо. Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить... или поджечь, или каким либо иным способом уничтожить храм?

– Я, игемон, никого не призывал к подобным действиям, повторяю. Разве я похож на слабоумного?

– О да, ты не похож на слабоумного, – тихо ответил прокуратор и улыбнулся какой то страшной улыбкой, – так поклянись, что этого не было.

– Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? – спросил, очень оживившись, развязанный.

– Ну, хотя бы жизнью твоею, – ответил прокуратор, – ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!

– Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? – спросил арестант, – если это так, ты очень ошибаешься.

Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы:

– Я могу перерезать этот волосок.

– И в этом ты ошибаешься, – светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, – согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?

– Так, так, – улыбнувшись, сказал Пилат, – теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в Ершалаиме ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? – тут прокуратор указал на свиток пергамента.

Арестант недоуменно поглядел на прокуратора.

– У меня и осла то никакого нет, игемон, – сказал он. – Пришел я в Ершалаим точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал.

– Не знаешь ли ты таких, – продолжал Пилат, не сводя глаз с арестанта, – некоего Дисмаса, другого – Гестаса и третьего – Вар раввана?

– Этих добрых людей я не знаю, – ответил арестант.

– Правда?

– Правда.

– А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова «добрые люди»? Ты всех, что ли, так называешь?

– Всех, – ответил арестант, – злых людей нет на свете.

– Впервые слышу об этом, – сказал Пилат, усмехнувшись, – но, может быть, я мало знаю жизнь! Можете дальнейшее не записывать, – обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: – В какой нибудь из греческих книг ты прочел об этом?

– Нет, я своим умом дошел до этого.

– И ты проповедуешь это?

– А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, – он – добрый?

– Да, – ответил арестант, – он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил.

– Охотно могу сообщить это, – отозвался Пилат, – ибо я был свидетелем этого. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя. Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, – тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев.

– Если бы с ним поговорить, – вдруг мечтательно сказал арестант, – я уверен, что он резко изменился бы.

– Я полагаю, – отозвался Пилат, – что мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.

В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль, вить там гнездо.

В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа по кличке Га Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Га Ноцри могут быть причиною волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Стратоновой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора.

Оставалось это продиктовать секретарю.

Крылья ласточки фыркнули над самой головой игемона, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю. Прокуратор поднял глаза на арестанта и увидел, что возле того столбом загорелась пыль.

– Все о нем? – спросил Пилат у секретаря.

– Нет, к сожалению, – неожиданно ответил секретарь и подал Пилату другой кусок пергамента.

– Что еще там? – спросил Пилат и нахмурился.

Прочитав поданное, он еще более изменился в лице. Темная ли кровь прилила к шее и лицу или случилось что либо другое, но только кожа его утратила желтизну, побурела, а глаза как будто провалились.

Опять таки виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, только у прокуратора что то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризною губой. Пилату показалось, что исчезли розовые колонны балкона и кровли Ершалаима вдали, внизу за садом, и все утонуло вокруг в густейшей зелени Капрейских садов. И со слухом совершилось что то странное, как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: «Закон об оскорблении величества...»

Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: «Погиб!», потом: «Погибли!..» И какая то совсем нелепая среди них о каком то долженствующем непременно быть – и с кем?! – бессмертии, причем бессмертие почему то вызывало нестерпимую тоску.

Пилат напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта.

– Слушай, Га Ноцри, – заговорил прокуратор, глядя на Иешуа как то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, – ты когда либо говорил что нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?.. Или... не... говорил? – Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своем взгляде какую то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту.

– Правду говорить легко и приятно, – заметил арестант.

– Мне не нужно знать, – придушенным, злым голосом отозвался Пилат, – приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить. Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти.

Никто не знает, что случилось с прокуратором Иудеи, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой то намекающий взор.

– Итак, – говорил он, – отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кириафа, и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?

– Дело было так, – охотно начал рассказывать арестант, – позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил...

– Добрый человек? – спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

– Очень добрый и любознательный человек, – подтвердил арестант, – он высказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно...

– Светильники зажег... – сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.

– Да, – немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа, – попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.

– И что же ты сказал? – спросил Пилат, – или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? – но в тоне Пилата была уже безнадежность.

– В числе прочего я говорил, – рассказывал арестант, – что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.

Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова.

– На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия! – сорванный и больной голос Пилата разросся.

Прокуратор с ненавистью почему то глядел на секретаря и конвой.

Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь.

Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Пилат видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками.

Первым заговорил арестант:

– Я вижу, что совершается какая то беда из за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.

– Я думаю, – странно усмехнувшись, ответил прокуратор, – что есть еще кое кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Иуду из Кириафа, и кому придется гораздо хуже, чем Иуде! Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, – прокуратор указал на изуродованное лицо Иешуа, – тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда – все они добрые люди?

– Да, – ответил арестант.

– И настанет царство истины?

– Настанет, игемон, – убежденно ответил Иешуа.

– Оно никогда не настанет! – вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся. Так много лет тому назад в долине дев кричал Пилат своим всадникам слова: «Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался!» Он еще повысил сорванный командами голос, выкликая слова так, чтобы их слышали в саду: – Преступник! Преступник! Преступник!

– Иешуа Га Ноцри, веришь ли ты в каких нибудь богов?

– Бог один, – ответил Иешуа, – в него я верю.

– Так помолись ему! Покрепче помолись! Впрочем, – тут голос Пилата сел, – это не поможет. Жены нет? – почему то тоскливо спросил Пилат, не понимая, что с ним происходит.

– Нет, я один.

– Ненавистный город, – вдруг почему то пробормотал прокуратор и передернул плечами, как будто озяб, а руки потер, как бы обмывая их, – если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудою из Кириафа, право, это было бы лучше.

– А ты бы меня отпустил, игемон, – неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, – я вижу, что меня хотят убить.

Лицо Пилата исказилось судорогой, он обратил к Иешуа воспаленные, в красных жилках белки глаз и сказал:

– Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись.

– Игемон...

– Молчать! – вскричал Пилат и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон. – Ко мне! – крикнул Пилат.

И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Пилат объявил, что утверждает смертный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Иешуа Га Ноцри, и секретарь записал сказанное Пилатом.

Через минуту перед прокуратором стоял Марк Крысобой. Ему прокуратор приказал сдать преступника начальнику тайной службы и при этом передать ему распоряжение прокуратора о том, чтобы Иешуа Га Ноцри был отделен от других осужденных, а также о том, чтобы команде тайной службы было под страхом тяжкой кары запрещено о чем бы то ни было разговаривать с Иешуа или отвечать на какие либо его вопросы.

По знаку Марка вокруг Иешуа сомкнулся конвой и вывел его с балкона.

Затем перед прокуратором предстал стройный, светлобородый красавец со сверкающими на груди львиными мордами, с орлиными перьями на гребне шлема, с золотыми бляшками на портупее меча, в зашнурованной до колен обуви на тройной подошве, в наброшенном на левое плечо багряном плаще. Это был командующий легионом легат. Его прокуратор спросил о том, где сейчас находится себастийская когорта. Легат сообщил, что себастийцы держат оцепление на площади перед гипподромом, где будет объявлен народу приговор над преступниками.

Тогда прокуратор распорядился, чтобы легат выделил из римской когорты две кентурии. Одна из них, под командою Крысобоя, должна будет конвоировать преступников, повозки с приспособлениями для казни и палачей при отправлении на Лысую Гору, а при прибытии на нее войти в верхнее оцепление. Другая же должна быть сейчас же отправлена на Лысую Гору и начинать оцепление немедленно. Для этой же цели, то есть для охраны Горы, прокуратор попросил легата отправить вспомогательный кавалерийский полк – сирийскую алу.

Когда легат покинул балкон, прокуратор приказал секретарю пригласить президента Синедриона, двух членов его и начальника храмовой стражи Ершалаима во дворец, но при этом добавил, что просит устроить так, чтобы до совещания со всеми этими людьми он мог говорить с президентом раньше и наедине.

Приказания прокуратора были исполнены быстро и точно, и солнце, с какой то необыкновенною яростью сжигавшее в эти дни Ершалаим, не успело еще приблизиться к своей наивысшей точке, когда на верхней террасе сада у двух мраморных белых львов, стороживших лестницу, встретились прокуратор и исполняющий обязанности президента Синедриона первосвященник иудейский Иосиф Каифа.

В саду было тихо. Но, выйдя из под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед прокуратором развернулся весь ненавистный ему Ершалаим с висячими мостами, крепостями и – самое главное – с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши – храмом Ершалаимским, – острым слухом уловил прокуратор далеко и внизу, там, где каменная стена отделяла нижние террасы дворцового сада от городской площади, низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие, тонкие не то стоны, не то крики.

Прокуратор понял, что там на площади уже собралась несметная толпа взволнованных последними беспорядками жителей Ершалаима, что эта толпа в нетерпении ожидает вынесения приговора и что в ней кричат беспокойные продавцы воды.

Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Каифа вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может. Пилат накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор. Разговор этот шел по гречески.

Пилат сказал, что он разобрал дело Иешуа Га Ноцри и утвердил смертный приговор.

Таким образом, к смертной казни, которая должна совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Дисмас, Гестас, Вар равван и, кроме того, этот Иешуа Га Ноцри. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за прокуратором, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Вар равван и Га Ноцри, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из этих двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи.

Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Вар раввана или Га Ноцри? Каифа склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил:

– Синедрион просит отпустить Вар раввана.

Прокуратор хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление.

Пилат это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, прокуратор прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением.

– Признаюсь, этот ответ меня удивил, – мягко заговорил прокуратор, – боюсь, нет ли здесь недоразумения.

Пилат объяснился. Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована.

В самом деле: преступления Вар раввана и Га Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Ершалаиме и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его. Вар равван гораздо опаснее, нежели Га Ноцри.

В силу всего изложенного прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га Ноцри. Итак?

Каифа прямо в глаза посмотрел Пилату и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Вар раввана.

– Как? Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз.

– И в третий раз мы сообщаем, что освобождаем Вар раввана, – тихо сказал Каифа.

Все было кончено, и говорить более было не о чем. Га Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего то не договорил с осужденным, а может быть, чего то не дослушал.

Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая то короткая другая мысль: «Бессмертие... пришло бессмертие...» Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке.

– Хорошо, – сказал Пилат, – да будет так.

Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.

– Тесно мне, – вымолвил Пилат, – тесно мне!

Он холодною влажною рукою рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок.

– Сегодня душно, где то идет гроза, – отозвался Каифа, не сводя глаз с покрасневшего лица прокуратора и предвидя все муки, которые еще предстоят. «О, какой страшный месяц нисан в этом году!»

Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее прокуратор, он выразил на своем лице удивление.

– Что слышу я, прокуратор? – гордо и спокойно ответил Каифа, – ты угрожаешь мне после вынесенного приговора, утвержденного тобою самим? Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский прокуратор выбирает слова, прежде чем что нибудь сказать. Не услышал бы нас кто нибудь, игемон?

Пилат мертвыми глазами посмотрел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку.

– Что ты, первосвященник! Кто же может услышать нас сейчас здесь? Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Каифа? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что и мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его... из города Кириафа. Кстати, ты знаешь такого, первосвященник? Да... если бы такой проник сюда, он горько пожалел бы себя, в этом ты мне, конечно, поверишь? Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, – и Пилат указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, – это я тебе говорю – Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье!

– Знаю, знаю! – бесстрашно ответил чернобородый Каифа, и глаза его сверкнули. Он вознес руку к небу и продолжал: – Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата!

– О нет! – воскликнул Пилат, и с каждым словом ему становилось все легче и легче: не нужно было больше притворяться. Не нужно было подбирать слова. – Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Каифа! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водою из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим! Нет, не водою! Вспомни, как мне пришлось из за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда спасенного Вар раввана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью!

Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно прокуратору, улыбнулся, скалясь, и ответил:

– Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ! Ты слышишь, Пилат? – И тут Каифа грозно поднял руку: – Прислушайся, прокуратор!

Каифа смолк, и прокуратор услыхал опять как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам сада Ирода великого. Этот шум поднимался снизу к ногам и в лицо прокуратору. А за спиной у него, там, за крыльями дворца, слышались тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание, – тут прокуратор понял, что римская пехота уже выходит, согласно его приказу, стремясь на страшный для бунтовщиков и разбойников предсмертный парад.

– Ты слышишь, прокуратор? – тихо повторил первосвященник, – неужели ты скажешь мне, что все это, – тут первосвященник поднял обе руки, и темный капюшон свалился с головы Каифы, – вызвал жалкий разбойник Вар равван?

Прокуратор тыльной стороной кисти руки вытер мокрый, холодный лоб, поглядел на землю, потом, прищурившись, в небо, увидел, что раскаленный шар почти над самой его головою, а тень Каифы совсем съежилась у львиного хвоста, и сказал тихо и равнодушно:

– Дело идет к полудню. Мы увлеклись беседою, а между тем надо продолжать.

В изысканных выражениях извинившись перед первосвященником, он попросил его присесть на скамью в тени магнолии и обождать, пока он вызовет остальных лиц, нужных для последнего краткого совещания, и отдаст еще одно распоряжение, связанное с казнью.

Каифа вежливо поклонился, приложив руку к сердцу, и остался в саду, а Пилат вернулся на балкон. Там ожидавшему его секретарю он велел пригласить в сад легата легиона, трибуна когорты, а также двух членов Синедриона и начальника храмовой стражи, ожидавших вызова на следующей нижней террасе сада в круглой беседке с фонтаном. К этому Пилат добавил, что он тотчас выйдет и сам, и удалился внутрь дворца.

Пока секретарь собирал совещание, прокуратор в затененной от солнца темными шторами комнате имел свидание с каким то человеком, лицо которого было наполовину прикрыто капюшоном, хотя в комнате лучи солнца и не могли его беспокоить. Свидание это было чрезвычайно кратко. Прокуратор тихо сказал человеку несколько слов, после чего тот удалился, а Пилат через колоннаду прошел в сад.

Там в присутствии всех, кого он желал видеть, прокуратор торжественно и сухо подтвердил, что он утверждает смертный приговор Иешуа Га Ноцри, и официально осведомился у членов Синедриона о том, кого из преступников угодно оставить в живых. Получив ответ, что это – Вар равван, прокуратор сказал:

– Очень хорошо, – и велел секретарю тут же занести это в протокол, сжал в руке поднятую секретарем с песка пряжку и торжественно сказал: – Пора!

Тут все присутствующие тронулись вниз по широкой мраморной лестнице меж стен роз, источавших одуряющий аромат, спускаясь все ниже и ниже к дворцовой стене, к воротам, выходящим на большую, гладко вымощенную площадь, в конце которой виднелись колонны и статуи Ершалаимского ристалища.

Лишь только группа, выйдя из сада на площадь, поднялась на обширный царящий над площадью каменный помост, Пилат, оглядываясь сквозь прищуренные веки, разобрался в обстановке. То пространство, которое он только что прошел, то есть пространство от дворцовой стены до помоста, было пусто, но зато впереди себя Пилат площади уже не увидел – ее съела толпа. Она залила бы и самый помост, и то очищенное пространство, если бы тройной ряд себастийских солдат по левую руку Пилата и солдат итурейской вспомогательной когорты по правую – не держал ее.

Итак, Пилат поднялся на помост, сжимая машинально в кулаке ненужную пряжку и щурясь. Щурился прокуратор не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет! Он не хотел почему то видеть группу осужденных, которых, как он это прекрасно знал, сейчас вслед за ним возводят на помост.

Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря, незрячему Пилату в уши ударила звуковая волна: «Га а а...» Она началась негромко, зародившись где то вдали у гипподрома, потом стала громоподобной и, продержавшись несколько секунд, начала спадать. «Увидели меня», – подумал прокуратор. Волна не дошла до низшей точки и неожиданно стала опять вырастать и, качаясь, поднялась выше первой, и на второй волне, как на морском валу вскипает пена, вскипел свист и отдельные, сквозь гром различимые, женские стоны. «Это их ввели на помост... – подумал Пилат, – а стоны оттого, что задавили нескольких женщин, когда толпа подалась вперед».

Он выждал некоторое время, зная, что никакою силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет все, что накопилось у нее внутри, и не смолкнет сама.

И когда этот момент наступил, прокуратор выбросил вверх правую руку, и последний шум сдуло с толпы.

Тогда Пилат набрал, сколько мог, горячего воздуха в грудь и закричал, и сорванный его голос понесло над тысячами голов:

– Именем кесаря императора!

Тут в уши ему ударил несколько раз железный рубленый крик – в когортах, взбросив вверх копья и значки, страшно прокричали солдаты:

– Да здравствует кесарь!

Пилат задрал голову и уткнул ее прямо в солнце. Под веками у него вспыхнул зеленый огонь, от него загорелся мозг, и над толпою полетели хриплые арамейские слова:

– Четверо преступников, арестованных в Ершалаиме за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление законов и веры, приговорены к позорной казни – повешению на столбах! И эта казнь сейчас совершится на Лысой Горе! Имена преступников – Дисмас, Гестас, Вар равван и Га Ноцри. Вот они перед вами!

Пилат указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на месте, где им нужно быть.

Толпа ответила длинным гулом как бы удивления или облегчения. Когда же он потух, Пилат продолжал:

– Но казнены из них будут только трое, ибо, согласно закону и обычаю, в честь праздника пасхи одному из осужденных, по выбору Малого Синедриона и по утверждению римской власти, великодушный кесарь император возвращает его презренную жизнь!

Пилат выкрикивал слова и в то же время слушал, как на смену гулу идет великая тишина. Теперь ни вздоха, ни шороха не доносилось до его ушей, и даже настало мгновение, когда Пилату показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упершись лицом в небо. Пилат еще придержал тишину, а потом начал выкрикивать:

– Имя того, кого сейчас при вас отпустят на свободу...

Он сделал еще одну паузу, задерживая имя, проверяя, все ли сказал, потому что знал, что мертвый город воскреснет после произнесения имени счастливца и никакие дальнейшие слова слышны быть не могут.

«Все? – беззвучно шепнул себе Пилат, – все. Имя!»

И, раскатив букву «р» над молчащим городом, он прокричал:

– Вар равван!

Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визги, стоны, хохот и свист.

Пилат повернулся и пошел по мосту назад к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек настила под ногами, чтобы не оступиться. Он знал, что теперь у него за спиною на помост градом летят бронзовые монеты, финики, что в воющей толпе люди, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо – как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из этих рук! Как легионеры снимают с него веревки, невольно причиняя ему жгучую боль в вывихнутых на допросе руках, как он, морщась и охая, все же улыбается бессмысленной сумасшедшей улыбкой.

Он знал, что в это же время конвой ведет к боковым ступеням троих со связанными руками, чтобы выводить их на дорогу, ведущую на запад, за город, к Лысой Горе. Лишь оказавшись за помостом, в тылу его, Пилат открыл глаза, зная, что он теперь в безопасности – осужденных он видеть уже не мог.

К стону начинавшей утихать толпы примешивались теперь и были различимы пронзительные выкрики глашатаев, повторявших одни на арамейском, другие на греческом языках все то, что прокричал с помоста прокуратор. Кроме того, до слуха долетел дробный, стрекочущий и приближающийся конский топот и труба, что то коротко и весело прокричавшая. Этим звукам ответил сверлящий свист мальчишек с кровель домов улицы, выводящей с базара на гипподромскую площадь, и крики «берегись!».

Солдат, одиноко стоявший в очищенном пространстве площади со значком в руке, тревожно взмахнул им, и тогда прокуратор, легат легиона, секретарь и конвой остановились.

Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь, чтобы пересечь ее в сторонке, минуя скопище народа, и по переулку под каменной стеной, по которой стлался виноград, кратчайшей дорогой проскакать к Лысой Горе.

Летящий рысью маленький, как мальчик, темный, как мулат, командир алы – сириец, равняясь с Пилатом, что то тонко выкрикнул и выхватил из ножен меч. Злая вороная взмокшая лошадь шарахнулась, поднялась на дыбы. Вбросив меч в ножны, командир ударил плетью лошадь по шее, выровнял ее и поскакал в переулок, переходя в галоп. За ним по три в ряд полетели всадники в туче пыли, запрыгали кончики легких бамбуковых пик, мимо прокуратора понеслись казавшиеся особо смуглыми под белыми тюрбанами лица с весело оскаленными, сверкающими зубами.

Поднимая до неба пыль, ала ворвалась в переулок, и мимо Пилата последним проскакал солдат с пылающей на солнце трубою за спиной.

Закрываясь от пыли рукой и недовольно морща лицо, Пилат двинулся дальше, устремляясь к воротам дворцового сада, а за ним двинулся легат, секретарь и конвой.

Было около десяти часов утра.

Цель первых уроков – показать, как самостоятельное в определенном смысле произведение, посвященное ершалаимской истории, самым тесным образом переплетено с главами, рассказывающими о современности.

Слово учителя

Роман, принадлежащий перу Мастера, – это тот стержень, на котором держится все произведение. В его основу положены определенные главы Нового Завета. Но различие художественного произведения с богословским очевидно. Мастер создает оригинальное художественное произведение: в Евангелии от Иоанна, которое больше всего любил Булгаков, не идет речь о страданиях Понтия Пилата после казни Иисуса.

Воланд спрашивает Мастера: «О чем роман?» Что слышит в ответ? «Роман о Понтии Пилате». Следовательно, именно прокуратор Иудеи был главным героем для самого автора, а не Иешуа Га-Ноцри. Почему? На этот вопрос предстоит получить ответ на уроке.

Вопрос

Мастер ведет речь не о Божьем сыне, его герой – простой человек. Почему? Какие проблемы будут разрешаться в романе Булгакова – богословские или реальные, мирские?

Ответ

Опальный некогда роман посвящен земной жизни, и не случайно история Иешуа и Пилата будет разворачиваться параллельно с историей Мастера и Маргариты.

Для анализа берутся главы 2, 16, 25, 26, 32-я, эпилог.

Задание

Портрет является одним из способов раскрытия характера героя, в нем автор отражает внутреннее состояние, духовный мир изображаемого лица. Посмотрим, какими предстают перед читателем два героя – Понтий Пилат , обладающий неограниченной властью прокуратор Иудеи, и Иешуа Га-Ноцри , бродячий двадцатисемилетний философ, волею судьбы оказавшийся сейчас перед глазами владыки.

Ответ

«Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта – ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора».

Второй участник этой сцены: «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат» .

Учитель

Одно слово в этом описании сразу обращает на себя внимание: подбой «кровавый», не красный, яркий, багровый и т.д. Человек не боится крови: он, обладающий «кавалерийской походкой», – бесстрашный воин, недаром его прозвали «Всадник Золотое Копье». Но, вероятно, он не только по отношению к врагам в бою такой. Сам готов повторять о себе то, что говорят о нем другие, «свирепое чудовище».

Но сейчас он страдает от головной боли. И о его страданиях автор скажет, постоянно обращаясь к одной детали его портрета – глазам.

Задание

Проследим по тексту, как меняются глаза прокуратора: «Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым…» «Теперь уже оба больные глаза тяжело глядели на арестанта»… «Он смотрел мутными глазами на арестованного»…

Именно то, что Иешуа догадался о его страданиях и освободил прокуратора от них, заставит Понтия Пилата отнестись к арестованному не так, как, вероятно, он относился к подобным людям раньше. Но стоящий перед ним человек заинтересовал его еще и речами.

Вопрос

Боится ли арестант Понтия Пилата?

Ответ

Он боится опять пережить физическую боль (по приказу прокуратора Крысобой бил его). Но непоколебим останется тогда, когда будет отстаивать свой взгляд на мир, на веру, на истину. Он несет в себе внутреннюю силу, заставляющую людей слушать его.

Вопрос

Какой факт, упомянутый самим Иешуа, подтверждает то, что он умеет убеждать людей?

Ответ

Это история Левия Матвея. «Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня… однако, послушав меня, он стал смягчаться… наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мною путешествовать… Он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны».

На вопрос Пилата, правда ли, что он, Иешуа Га-Ноцри, призывал разрушить храм, тот отвечает: «…говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины» . Слово произнесено. «Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?» .

Иешуа заявляет, что истина прежде всего в том, что у Пилата болит голова. Оказывается, он может избавить владыку от этой боли. И тот продолжает с «бродягой» разговор об истине.

Вопрос

Как развивает это понятие Иешуа?

Ответ

Для Иешуа истина в том, что никто не может распорядиться его жизнью: «…согласись, что перерезать волосок», на котором висит жизнь, «уж наверное может лишь тот, кто подвесил» . Для Иешуа истина и в том, что «злых людей нет на свете» . И если бы он поговорил с Крысобоем, тот резко изменился бы. Знаменательно, что Иешуа говорит об этом «мечтательно». Он к истине этой готов идти при помощи убеждения, слова. Это дело его жизни.

«Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека… Беда в том, что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон».

Вопрос

Понтий Пилат после этой части разговора принимает решение в пользу Иешуа. Какое?

Ответ

Объявить бродячего философа душевнобольным, не найдя в его деле состава преступления, и, удалив из Ершалаима, подвергнуть заключению там, где располагалась резиденция прокуратора. Почему? Такого человека хочется держать при себе. Пилат, видящий вокруг себя только тех, кто его боится, может позволить себе удовольствие иметь рядом человека независимых взглядов.

Вопрос

Но столь мирно все не может разрешиться, потому что жизнь жестока и люди, имеющие власть, боятся ее потерять. В какой момент изменится настроение Понтия Пилата? Почему он будет вынужден отказаться от своего первоначального решения? Проследим это по тексту.

Ответ

Секретарь, ведущий записи по ходу допроса, тоже сочувствует Иешуа. Сейчас он «неожиданно» с сожалением ответит отрицательно на вопрос Пилата: «Все о нем?» – и подаст ему другой кусок пергамента. «Что еще там?» – спросил Пилат и нахмурился. «Прочитав поданное, он еще более изменился в лице. Темная ли кровь прилила к шее и лицу, или случилось что-либо другое, но только кожа его утратила желтизну, побурела, а глаза как будто провалились.

Опять-таки виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, только у прокуратора что-то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризной губой…».

Таким Пилат видит кесаря, а следовательно, служит ему не из-за уважения. А тогда из-за чего?

«И со слухом совершилось что-то странное – как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянувший слова: “Закон об оскорблении величества”»…

Вопрос

Что же прочитал Понтий Пилат в этом пергаменте?

Ответ

Иешуа несколько позже произнесет это вслух, и окажется, что разговор об истине еще не закончен.

«В числе прочего я говорил… что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть».

Вопрос

Принимает ли Понтий такую истину?

Ответ

«Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю!..»

Вопрос

Что же случилось с прокуратором? Почему он, несколько минут назад подсказывающий Иешуа спасительный ответ: «Ты когда-либо говорил что-нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?.. Или… не… говорил? – Пилат протянул слово “не” несколько больше, чем это полагалось на суде, и послал Иешуа в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту» , – почему сейчас Пилат утвердит смертный приговор?

Ответ

Будучи смелым воином на поле боя, прокуратор трус тогда, когда дело касается кесаря, власти. Для Пилата занимаемое место – «золотая клетка». Он боится за себя так, что пойдет против своей совести.

Комментарий учителя

Человека никто не может сделать свободнее, чем он свободен внутренне. А Понтий Пилат внутренне несвободен. Поэтому он предаст Иешуа.

Есть люди, которые совершают подобные предательства спокойно: Иуда не страдает нравственно, продав Иешуа. Но Понтий Пилат относится к числу людей, у которых есть совесть. Именно поэтому, понимая, что вынужден будет вынести приговор Иешуа, он заранее знает, что вместе с гибелью бродячего философа настанет и его собственная – только нравственная.

«Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: “Погиб!”, потом: “Погибли!..” И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть – и с кем?! – бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску».

И после того как Синедрион подтвердил свое решение относительно казни Иешуа и освобождения Вар-раввана, «все та же непонятная тоска… пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.

Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая- то короткая другая мысль: “Бессмертие… Пришло бессмертие… Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке”».

Вопрос

Почему же возможность бессмертия не радует человека, а рождает в его душе ужас?

Ответ

Человек совестливый не может жить с камнем на душе. И уже сейчас Пилат уверен, что не будет ему покоя ни днем ни ночью. Он попытается как-то смягчить «приговор» себе; он даже пригрозит Каифу: «Побереги себя, первосвященник… Не будет тебе… отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему… пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирной проповедью».

Вопрос

Какой еще поступок совершит Пилат, пытаясь смягчить муки совести?

Ответ

Он велит прекратить страдания Иешуа, распятого на столбе. Но все тщетно. Это ничто по сравнению с теми словами, которые Иешуа перед смертью просит передать Пилату.

Задание

Найдем эти слова в главе 25. Их повторит прокуратору Иудеи Афраний, начальник тайной службы.

Ответ

«– Не пытался ли он проповедовать что-либо в присутствии солдат? – Нет, игемон, он не был многословен на этот раз. Единственное, что он сказал, это что в числе человеческих пороков одним из самых главных он считает трусость».

Комментарий учителя

Вот оно – возмездие. Уйти от него невозможно. Ты, Всадник Золотое Копье, трус и вынужден сейчас согласиться с такой своей характеристикой. Что можно сейчас сделать? Что-то, за что не накажет кесарь, но что хоть как-то поможет ему, Пилату, оправдать себя. Какое приказание и как отдаст он начальнику тайной полиции? Прочитаем этот диалог двух умных людей, уважающих, понимающих друг друга, но все-таки опасающихся говорить открыто. Этот разговор полон недомолвок и полунамеков. Но Афраний прекрасно поймет своего господина.

«– И тем не менее его зарежут сегодня, – упрямо повторил Пилат, – у меня предчувствие, говорю я вам! Не было случая, чтобы оно меня обмануло, – тут судорога прошла по лицу прокуратора, и он коротко потер руки. – Слушаю, – покорно отозвался гость, поднялся, выпрямился и вдруг спросил сурово: – Так зарежут, игемон? – Да, – ответил Пилат, – и вся надежда только на вашу изумляющую всех исполнительность».

Исполнительность начальника тайной полиции не подвела на этот раз. (Глава 29-я.) Ночью Афраний докладывал Пилату, что, к сожалению, «не сумел уберечь Иуду из Кариафа, его зарезали». И его начальник, не умеющий и не желающий никогда прощать огрехи подчиненных, скажет: «Вы сделали все, что могли, и никто в мире, – тут прокуратор улыбнулся, – не сумел бы сделать больше вашего! Взыщите с сыщиков, потерявших Иуду. Но и тут, предупреждаю вас, я не хотел бы, чтобы взыскание было хоть сколько-нибудь строгим. В конце концов, мы сделали все для того, чтобы позаботиться об этом негодяе» .

В рассматриваемых нами главах действует еще один герой. Это Левий Матвей.

Вопрос

Как поведет себя Левий Матвей, узнав о неотвратимости гибели Иешуа.

Ответ

Бывший сборщик налогов следовал за процессией с осужденными до самой Лысой горы. Он «сделал наивную попытку, притворившись, что не понимает раздраженных окриков, прорваться между солдатами к самому месту казни, где уже снимали осужденных с повозки. За это он получил тяжкий удар тупым концом копья в грудь и отскочил от солдат, вскрикнув, но не от боли, а от отчаяния. Ударившего легионера он окинул мутным и совершенно равнодушным ко всему взором как человек, не чувствительный к физической боли».

Он сумел устроиться в расщелине на камне. Мучения человека были настолько велики, что по временам он заговаривал сам с собой.

«– О, я глупец! – бормотал он, раскачиваясь на камне в душевной боли и ногтями царапая смуглую грудь, – глупец, неразумная женщина, трус! Падаль я, а не человек».

Вопрос

Чего более всего хочет Левий Матвей, осознав, что не сможет спасти своего учителя?

Ответ

«Бог! За что гневаешься на него? Пошли ему смерть» . И дальше – мечтает вскочить на повозку. «Тогда Иешуа спасен от мучений. Одного мгновения достаточно, чтобы ударить Иешуа ножом в спину, крикнув ему: “Иешуа! Я спасаю тебя и ухожу вместе с тобою! Я, Матвей, твой верный и единственный ученик!” А если бы Бог благословил еще одним свободным мгновением, можно было бы успеть заколоться и самому, избежав смерти на столбе. Впрочем, последнее мало интересовало Левия, бывшего сборщика податей. Ему было безразлично, как погибать. Он хотел одного, чтобы Иешуа, не сделавший никому в жизни ни малейшего зла, избежал бы истязаний».

Вопрос

Как Левий Матвей выполнит свой последний долг перед учителем?

Ответ

Он снимет его тело со столба и унесет с вершины горы.

Вопрос

Вспомним разговор, который состоялся между Понтием Пилатом и Левием Матвеем. (Глава 26-я). Почему можно сказать, что Левий Матвей действительно достойный ученик Иешуа?

Ответ

Он поведет себя гордо, не будет бояться Пилата. Он устал так, как может устать человек, помышляющий о смерти как об отдыхе. На предложение Пилата служить ему («У меня в Кесарии есть большая библиотека, я очень богат и хочу взять тебя на службу. Ты будешь разбирать и хранить папирусы, будешь сыт и одет» ) Левий Матвей ответит отказом.

«– Почему? – темнея лицом, спросил прокуратор, – я тебе неприятен, ты меня боишься?

Та же плохая улыбка исказила лицо Левия, и он сказал:

– Нет, потому что ты будешь меня бояться. Тебе не очень-то легко будет смотреть в лицо мне после того, как ты его убил».

И Понтий Пилат лишь тогда на мгновение осознает свое торжество над Левием, когда на его заявление о желании убить Иуду ответит, что это уже сделал он.

Вопрос

Как судьба наказала Пилата за его трусость? (Глава 32).

Ответ

Воланд, его свита, Мастер и Маргарита, несущиеся на волшебных конях в ночи, видят при свете луны сидящего человека, а рядом с ним собаку. Воланд скажет Мастеру: «…Мне хотелось показать вам вашего героя. Около двух тысяч лет сидит он на этой площадке и спит, но, когда приходит полная луна, как видите, его терзает бессонница. Она мучает не только его, но его верного сторожа, собаку. Если верно, что трусость самый тяжкий порок, то, пожалуй, собака в нем не виновата. Единственно, чего боится храбрый пес, это грозы. Ну что ж, тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит».

На вопрос Маргариты, о чем говорит этот человек, Воланд отвечает, что «к своей обычной речи о луне он нередко прибавляет, что более всего в мире ненавидит свое бессмертие и неслыханную славу».

Пилат давно, сразу после гибели Иешуа, осознал, что тот был прав, когда утверждал, что трусость – один из самых страшных пороков. И даже более: «Философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок» . И за самый страшный порок человек расплачивается бессмертием.

Если бы птицам присваивали воинские чины, то этому гусю следовало бы дать адмирала. Все у него было адмиральское: и выправка, и походка, и тон, каким он разговаривал с прочими деревенскими гусями.
Ходил он важно, обдумывая каждый шаг.
Когда гусь на отмели поднимался в полный рост и размахивал упругими полутораметровыми крыльями, на воде пробегала серая рябь и шуршали прибрежные камыши.
Этой весной, как только пообдуло проселки, я собрал свой велосипед и покатил открывать рыбачий сезон. Когда я проезжал вдоль деревни, Белый гусь, заметив меня, пригнул шею и с угрожающим шипеньем двинулся навстречу. Я едва успел отгородиться велосипедом.
- Вот собака! - сказал прибежавший деревенский мальчик. - Другие гуси как гуси, а этот... Никому прохода не дает. У него сейчас гусята, вот он и лютует.
- А мать-то их где? - спросил я.
- Гусыню машина переехала. Гусь продолжал шипеть.
- Легкомысленная ты птица! А еще папаша! Нечего сказать, воспитываешь поколение...
Переругиваясь с гусем, я и не заметил, как из-за леса наползла туча. Она росла, поднималась серо-сизой тяжелой стеной, без просветов, без трещинки, и медленно и неотвратимо пожирала синеву неба.
Гуси перестали щипать траву, подняли головы.
Я едва успел набросить на себя плащ, как туча прорвалась и обрушилась холодным косым ливнем. Гуси, растопырив крылья, полегли в траву. Под ними спрятались выводки.
Вдруг по козырьку кепки что-то жестко стукнуло, и к моим ногам скатилась белая горошина.
Я выглянул из-под плаща. По лугу волочились седые космы града.
Белый гусь сидел, высоко вытянув шею. Град бил его по голове, гусь вздрагивал и прикрывал глаза. Когда особенно крупная градина попадала в темя, он сгибал шею и тряс головой.
Туча свирепствовала с нарастающей силой. Казалось, она, как мешок, распоролась вся, от края и до края. На тропинке в неудержимой пляске подпрыгивали, отскакивали, сталкивались белые ледяные горошины.
Гуси не выдержали и побежали. То здесь, то там в траве, перемешанной с градом, мелькали взъерошенные головки гусят, слышался их жалобный призывный писк. Порой писк внезапно обрывался, и желтый «одуванчик», иссеченный градом, поникал в траву.
А гуси все бежали, пригибаясь к земле, тяжелыми глыбами падали с обрыва в воду и забивались под кусты лозняка. Вслед за ними мелкой галькой в реку сыпались малыши - те немногие, которые успели добежать.
К моим ногам скатывались уже не круглые горошины, а куски наспех обкатанного льда, которые больно секли меня по спине.
Туча промчалась так же внезапно, как и набежала. Луг, согретый солнцем, снова зазеленел. В поваленной мокрой траве, будто в сетях, запутались иссеченные гусята. Они погибли почти все, так и не добежав до воды.
На середине луга никак не растаивала белая кочка. Я подошел ближе. То был Белый гусь. Он лежал, раскинув могучие крылья и вытянув по траве шею. По клюву из маленькой ноздри сбегала струйка крови.
Все двенадцать пушистых «одуванчиков», целые и невредимые, толкаясь и давя друг друга, высыпали наружу. (449 слов) (По Е. И. Носову)

Перескажите текст подробно.
Придумайте свое название к данному рассказу и обоснуйте его.
Перескажите текст сжато.
Ответьте на вопрос: «Какие мысли и чувства вызывает у вас этот рассказ?»


C ОЛОВЕЙ Татьяна Григорьевна ©

ПАМЯТНИК БЕЛОМУ ГУСЮ

УРОК ПО РАССКАЗУ ЕВГЕНИЯ НОСОВА «БЕЛЫЙ ГУСЬ»

V КЛАСС

Рассказ Евгения Носова «Белый гусь» об­ладает сильнейшим эмоциональным воздей­ствием. Сначала он вызывает улыбку, заража­ет радостным мироощущением автора, и мы с удовольствием наблюдаем за характером и повадками Белого гуся - главного героя про­изведения; затем неожиданно вместе со страшной стихией входит в сердце тревога за все живое, оказавшееся в ее власти, а потом душа наполняется грустью и очищающим све­том, возникающим от восхищения перед от­цовским подвигом могучей самоотверженной птицы. Если птица способна на такое самопо­жертвование, то каким же должен быть венец творения - человек?.. И об этом задумыва­ешься, читая «Белого гуся».

Небольшой по объему, рассказ поражает глубиной мысли, отточенностью слога, выра­зительностью художественных средств, с по­мощью которых создается образ Белого гуся. Слово в рассказе настолько выпукло и емко, что для анализа его не требуется каких-то еще дополнительных средств, усиливающих эмоциональное воздействие или стимулиру­ющих мыслительную деятельность учащихся.

Главный герой произведения - гусь -птица, знакомая детям, но писатель дает нам возможность увидеть в привычном и обыден­ном необычное и высокое.

Знакомство учащихся с рассказом пред­варим небольшой вступительной беседой.

Что вы знаете о гусях? Какой характер у этих птиц?

Дети называют их важными и гордыми, знают агрессивный характер этих домашних птиц, многим приходилось спасаться от них бегством, а кое-кто попробовал и их болезнен­ных щипков.

А известны ли вам произведения с участи­ем гусей?

Ребята вспоминают античную легенду «Как гуси Рим спасли», народные сказки «Гу­си-лебеди», «Ивасик-Телесик», песенку про двух веселых гусей, повесть-сказку Сельмы Лагерлеф «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями».

Какими там предстают гуси?

Гуси предстают перед нами бдительны­ми, осторожными, мудрыми, иногда агрес­сивными, опасными, а порой веселыми и за­дорными.

Оказывается, гуси - довольно популяр­ные персонажи литературных произведений. И сегодня мы познакомимся с еще одним произ­ведением, которое написал Евгений Носов, - рассказом «Белый гусь».

Родился писатель в деревне, детство его прошло среди речных заводей, лугов, полей и дубрав. Он много времени проводил в лесу и на реке, учился видеть и слышать природу, проникал в ее тайны и секреты, запоминал на­звания трав и деревьев... Любовь ко всему жи­вому неизменно чувствуется во всех его про­изведениях: и в картинах (Носов был еще и художником), и в повестях и рассказах. В «Бе­лом гусе» писатель описал то, что увидел одна­жды на рыбалке.

Далее рассказ читается вслух. Поскольку в нем довольно много незнакомых для пяти­классников слов (кулига, привада, плес, арма­да, кильватерный строй, кокарда), заранее на­пишем их значения на доске и обратим на них внимание во время чтения.

После чтения спросим учеников:

Понравился ли вам рассказ? Почему? Ка­кое чувство он вызвал у вас и почему?

Детям очень нравится рассказ Носова своей жизненной полнотой: в нем и юмор, и грусть, смешное чередуется с драматичес­ким, ярки и сочны картины природы, особен­но описание стихии; убедителен и выразите­лен образ главного героя - Белого гуся. Притягивает своим обаянием и автор - че­ловек добрый и мудрый, который живет в гармонии с миром природы, не вознося себя над ней, а ощущая себя ее частью... Рассказ пробуждает в пятиклассниках добрые чувст­ва: они жалеют гуся и погибших гусят, с вол­нением и восхищением размышляют о под­виге Белого гуся, радуются, что его дети остались живы и видят большой, сверкаю­щий всеми красками мир.

Кто же находится в центре внимания авто­ра? (Белый гусь - «самая важная птица на всей кулиге».)

Почему Носов пишет слова «Белый гусь» с прописной буквы - ведь это не имя собст­венное?

Наверно, из уважения к птице, которая вы­деляется среди остальных и внешним обли­ком, и повадками.

Как в рассказе подчеркивается исключи­тельность Белого гуся?

Его оперение всегда ослепительно бе­лое, потому что гусь виртуозно ходит даже по самой грязи: «Прежде чем переставить лапу, гусь поднимал ее к белоснежному кителю, собирал перепонки, подобно тому как скла­дывают веер, и, подержав этак некоторое время, неторопливо опускал лапу в грязь. Так он ухитрялся проходить по самой растележенной дороге, не замарав ни единого пе­рышка». Гусь «никогда не бежал». «Он всегда высоко и неподвижно держал длинную шею, будто нес на голове стакан воды». От хлопа­нья его «полутораметровых крыльев» по воде бежала рябь «и шуршали прибрежные камыши», а от гоготания - «в лугах у доярок тонко

тонко звенели подойники». На Белого гуся «засматривались лучшие гусыни деревни». Везде и всюду он вел себя как хозяин:

«Ему безраздельно принадлежа­ли отмели, которым не было равных по оби­лию тины, ряски, ракушек и головастиков. Са­мые чистые, прокаленные солнцем пляжи - его. Самые сочные участки луга - тоже его». «С сознанием своей власти» гусь относился и к человеку, прогоняя его с плеса, поедая у него червей из банки и утаскивая куканы с рыбой.

Гусь воюет с человеком за обладание плесом, и когда человек расставляет там удочки, Белый гусь «кильватерным строем ведет всю свою гусиную армаду прямо на удочки да еще задержится и долбанет под­вернувшийся поплавок». Он ведет бои с со­седней стаей, и после них «долго по реке плывут вырванные перья». Гусь «с угрожаю­щим шипением» нападает на человека и его велосипед, дерется со своим хозяином Степ­кой, гонится за теленком, «выщипывая из ля­жек клочки рыжей шерсти», и большой теле­нок боится его.

Писатель готов присвоить Белому гусю звание адмирала, потому что «все у него было адмиральское: и выправка, и походка, и тон, каким он разговаривал с прочими деревен­скими гусями». Ослепительное его оперение напоминает автору «белоснежный китель» ад­мирала, а огромный яркий апельсинового цвета «клюв с какой-то не то шишкой, не то рогом на переносье» - кокарду на морской фуражке. Носов говорит об адмиральском звании, так как гусь - водоплавающая птица, и его белый «китель» как парадный мундир высшего командира военно-морского флота. Поэтому с этим персонажем легко соотнести военную лексику.

Скажите, с какими эпизодами из жизни Белого гуся можно связать слова «маневры», «атака», «оборона». Почему?

Маневры - это передвижение войск (или флота) на театре военных действий с целью нанести удар противнику. С маневрами можно сравнить действия Белого гуся и по отноше­нию к человеку. Чтобы отвоевать у него плес, он то ведет свое гусиное войско «прямо на удочки», «то затеет всей компанией купание как раз у противоположного берега. А купание-то с гоготом, с хлопаньем крыльев, с догонял­ками и прятками под водой». Другой раз гусь устраивает драки с соседней стаей, после ко­торых «о поклевках и думать нечего».

Атака - это стремительное нападение на противника. И атакует Белый гусь то автора рассказа («Заметив меня, гусь пригнул шею к траве и с угрожающим шипением двинулся на­встречу»), то «пестро-рыжего бычка», который забрел на луг, где Белый гусь гулял с гусятами, то соседнюю стаю.

Чем вызваны эти атаки?

В одних случаях это самоутверждение Бе­лого гуся и его власти в округе. В других - за­щита гусят от возможной опасности. Тогда атака является одновременно и обороной, не­обходимой для отпора врагу. Ведь не зря одно из широко известных военных выражений гла­сит: «Лучший способ защиты - это нападе­ние». Но в эпизоде со стихией Белому гусю приходится не нападать, а держать настоящую оборону: «Белый гусь сидел, высоко вытянув шею. Град бил его по голове, гусь вздрагивал и прикрывал глаза. Когда особенно крупная гра­дина попадала в темя, он сгибал шею и тряс головой. Потом снова выпрямлялся и погляды­вал на тучу, осторожно склоняя голову набок. Под его широко раскинутыми крыльями тихо копошилась дюжина гусят».

Сравните поведение Белого гуся во время бушующей непогоды с поведением других гу­сей. Как и в этой ситуации подтверждается его исключительность?

Сначала они, как и Белый гусь, «растопы­рив крылья, полегли в траву», закрывая гусят. Но когда град превратился из ледяных горо­шин «в куски наспех обкатанного льда величи­ной в четвертинку пиленого сахара», «гуси не выдержали и побежали» к воде, забыв о своих выводках и следуя инстинкту самосохранения, они «падали с обрыва в воду и забивались под кусты лозняка...». Их действия похожи на пани­ческое бегство войска от страшного и сильно­го врага. В результате гусята, брошенные ро­дителями, «погибли почти все». И только Белый гусь, как настоящий адмирал, не бросил свой тонущий корабль с беззащитными и бес­помощными птенцами: он остался на месте, на посту, понимая, что бегство грозит его детям гибелью. Так и здесь он подтвердил свою иск­лючительность.

Удивляет ли нас его поведение или мы уже каким-то образом подготовлены к этому? Мо­жно ли сказать, что гусь совершил подвиг? По­чему?

Конечно, поведение Белого гуся восхища­ет нас, но не является полной неожиданно­стью: ведь мы еще раньше видели, как он пек­ся о безопасности своих гусят, стараясь предупредить любую возможность беды. Дос­таточно вспомнить, как он встретил появление на лугу человека с удочками на велосипеде, как прогонял оттуда рыжего бычка. Степка го­ворит: «Никому прохода не дает. Ближе ста

шагов не подпускает. У него сейчас гусята, вот он и лютует».

Мы уверенно можем сказать, что Белый гусь совершил подвиг, потому что он пожерт­вовал своей жизнью, защищая гусят. Наверня­ка ему было так же страшно, как и другим гу­сям, но он не двинулся с места, так как помнил о беспомощных и несмышленых птенцах и о том, что он их отец: «Он лежал, раскинув могу­чие крылья и вытянув по траве шею. Серый не­мигающий глаз глядел вслед улетавшей туче. По клюву из маленькой ноздри сбегала струй­ка крови». Автор убеждает: гусь не только «са­мая важная птица во всей кулиге» и «адмирал», но и отец-герой.

Какое чувство вызывает конец рассказа? Остается ли от него чувство безысходности? Почему?

Нам, безусловно, жаль Белого гуся - мо­гучую, сильную и мужественную птицу, которая своим подвигом может служить примером не только собратьям, но и человеку. Мы грустим вместе с автором о погибшем гусе. Но чувства безысходности нет от его геройской гибели, потому что остались живы «все двенадцать пу­шистых одуванчиков». И один из гусят «с тем­ной ленточкой на спине» упорно карабкается на крыло погибшего отца. Наконец он «вска­рабкался на спину своего отца и замер. Он ни­когда не забирался так высоко.

Перед ним открылся удивительный мир, полный сверкающих трав и солнца».

Таким увидел этот сложный, многообраз­ный и прекрасный мир Евгений Носов.

Каким предстает перед нами автор? Како­во его отношение к природе?

Автор видится нам человеком добрым и мудрым. Он любит все живое и с интересом и любовью вглядывается в окружающий мир. Он великолепно знает окрестности деревни, где живет: луга, плесы, песчаные отмели, лесные поляны. Ему известны «самые чистые, прока­ленные солнцем песчаные пляжи», речные за­води, где водится рыба. Он знает «лучших гу­сынь деревни», любовно называет гусят «одуванчиками», с улыбкой рассказывает о ры­жем бычке, напуганном Белым гусем.

Автор говорит, что у него с гусем «давняя тяжба» (то есть спор, соперничество), но мож­но ли сказать, что они враги? Есть ли у нас ос­нование утверждать, что Носов любуется гу­сем и не обижается на него?

Писатель не испытывает к птице враждеб­ного чувства, несмотря на то что гусь часто ме­шает ему рыбачить, поедает его червей и утас­кивает куканы с рыбой: он понимает, что тот действует по своим птичьим законам и прави­лам. Автор не прогоняет его, не пытается уда­рить (как нередко поступают люди по отноше­нию к мешающим братьям нашим меньшим), даже когда гусь нападает на него. Он только «переругивается» с гусем, пытается воспиты­вать «буйного папашу», когда тот уж слишком расшумелся.

Автор восхищается степенностью и важно­стью птицы, ее походкой, аккуратностью, по­вадками. Когда он видит его среди свежих ве­сенних трав, то откровенно любуется: «Позабыв о вражде, залюбовался я птицей. Стоял он, за­литый солнцем, на краю луга, над самой рекой. Тугие перья одно к одному так ладно пригнаны, что казалось, будто гусь высечен из глыбы рафинада. Солнечные лучи просвечивают перья, зарываясь в их глубине, точно так же, как они от­свечивают в куске сахара».

Носов рисует облик и характер Белого гуся с помощью сравнений. Некоторые из них прямые, некоторые - подтекстные. Они не названы, но подразумеваются, с подачи писателя их подска­зывает нам наше воображение. (Детям демон­стрируются карточки, на которых написаны сло­ва: адмирал, белая кочка, глыба рафинада, гора, вершина, памятник.)

Как вам кажется, какие из них прямые, а какие подтекстные? (Прямые - адмирал, глы­ба рафинада, белая кочка, остальные - под­текстные.)

Найдите те части текста, где спрятаны эти самые подтекстные сравнения.

Впервые мысль о памятнике и подтекстное сравнение гуся с ним возникает, когда автор лю­буется птицей и ему кажется, будто гусь «высе­чен из глыбы рафинада». Второй раз это сравне­ние приходит на ум, когда мы читаем об отцовском подвиге гуся и его гибели: в момент испытаний он неподвижен и стоек перед лицом смерти, будто окаменел, став незыблемой кре­постью для своих гусят... Разве не заслуживает этот подвиг памятника?..

Автору рассказа погибший гусь на потем­невшем после внезапного дождя лугу кажет­ся белой нетающей кочкой. Но для гусенка, спасенного им, это не кочка, а гора, верши­на, на которую он пытается взобраться. И ко­гда ему это удается, он видит огромный мир, подаренный ему отцом. Так кочка превраща­ется в пик. И это не только осязаемый и види­мый пик для маленького гусенка, это и пик отваги, мужества и любви для всех окружаю­щих, и для человека тоже. Гусь не посрамил чести своего белоснежного адмиральского мундира: он повел себя, как настоящий воин. Так возникает подтекстное понятие «честь мундира».

Прямые и подтекстные сравнения, безус­ловно, связаны между собой. Одно подсказы­вает другое, заставляя работать не только на­ше воображение, но и ум.

Задумаемся, к какому прямому сравнению ближе всего подтекстное сравнение с памят­ником. Почему вы так решили?

Подтекстное сравнение с памятником ближе всего к прямому сравнению гуся с ад­миралом. Ведь памятники часто ставят вои­нам, героям. И если сначала Носов с улыбкой называет гуся адмиралом, то на смену улыб­ке приходит восхищение, когда он говорит о гусе, будто высеченном из глыбы рафинада, а подвиг Белого гуся заставляет его склонить голову перед мужеством и любовью отца. И уже не кажется невозможным памятник красивой птице, и не только красивой, но и героической. Так подтекстное сравнение по­могает нам оценить поступок Белого гуся, его самопожертвование, увидеть его жизнен­ную вершину.

К какому прямому сравнению ближе всего сравнение с вершиной, горой? Какой смысло­вой опенок приобретает это прямое сравне­ние, благодаря подтекстному?

Ближе всего это сравнение к кочке. В большом мире природы перед лицом сти­хии гусь всего лишь «кочка», но ведь дело не в видимой величине или размере, а в том, что стоит за этой величиной. А за ней ни много ни мало, а вся жизнь Белого гуся, его самоот­верженное и мужественное сердце. И в глазах спасенных гусят и человека, ставшего свиде­телем трагических событий, кочка вырастает до размеров горы, вершины. Здесь тоже, как и в предыдущем случае, звучит авторская оценка подвига Белого гуся.

Таким образом, подтекстные сравнения приводят нас к мысли о высоте любви, откры­той нам Белым гусем.

Мы уже говорили, что гусь совершил под­виг, а подвиги часто увековечиваются в памят­никах. И поскольку сам автор навел нас на мысль о памятнике Белому гусю, попытаемся создать проект такого памятника.

Подумаем, где будет стоять этот памят­ник и почему, из какого материала и почему он будет высечен, каким будет изображен гусь (здесь вам могут что-то подсказать ил­люстрации к рассказу), какую идею будет вы­ражать памятник, будет ли на нем какая-то надпись, и если да, то какая. Эти вопросы за­писываются в тетради, и дома учащиеся не­большими творческими группами по 5-6 че­ловек или индивидуально готовят проект своего памятника Белому гусю и его защиту (в защите может быть использовано вырази­тельное чтение фрагментов рассказа, эле­менты инсценирования, рисунки, «живые» композиции).

Следующий урок посвящен конкурсу этих проектов. Для оценивания творческих работ стоит создать специальное жюри, состоящее из старшеклассников, учителя изобразитель­ного искусства и учителя литературы. Причем оценивание должно быть развернутым, обос­нованным, чтобы дети увидели свои удачи и просчеты, Однако важно не подрезать им крылья, поэтому любую находку, идею надо поощрить.

Пятиклассников очень увлекает эта рабо­та, и они охотно выполняют ее.

Перед началом защиты можно рассказать детям о существующих памятниках животным.

Вот примерный материал для такого рас­сказа.

В мире существует немало памятников животным, которые чем-либо прославились или отличились. Больше всего таких памятни­ков

поставлено собакам. Широко известен па­мятник сенбернару Барри, спасшему сорок человек в Альпах. Барри был профессиональ­ным спасателем, который находил занесен­ных снегом людей. В Нью-Йорке в Сентрал-парке установлен памятник ездовой собаке-вожаку Болто, который в составе ездо­вой упряжки доставил в ураганную ночь 1925 года противодифтерийную сыворотку в город Ном на Аляске, что позволило предотвратить эпидемию дифтерии. Памятник собаке рус­ского ученого И.П.Павлова стоит даже в двух местах: в Санкт-Петербурге, в саду Института экспериментальной медицины, и в Сухуми на территории Института экспериментальной па­тологии. Так люди почитают память собаки, послужившей для науки. А есть еще памятник жабе перед Пастеровским институтом как дань уважения лабораторным животным. В Австралии поставлен памятник бабочке-ог­невке. Так фермеры отблагодарили ее за уничтожение кактусов опунций, которые запо­лонили собой весь континент и чуть не погуби­ли домашний скот (коровы ели кактусы и тра­вились). Памятник ласточкам установили жители города Гринсвилл в благодарность за уничтожение комаров (одна ласточка съедает в день до 1000 комаров). И между прочим, этот памятник очень полезен для ласточек: это двадцатиметровая башня, увешанная до­миками для птиц.

Вот и мы попробуем увековечить память самоотверженного Белого гуся.

Приведу одну из работ: «Памятник Белому гусю будет стоять на высоком берегу реки, так как река - это его любимые владения. Здесь он - настоящий адмирал своей гусиной фло­тилии, которая беспрекословно подчиняется главнокомандующему.

Памятник высечен из мрамора, потому что этот камень лучше всего передает ослепитель­ную белоснежность оперения гуся - его неза­пятнанного "адмиральского кителя".

Небольшой по размеру, он поместится на высоком постаменте в виде куба из серого гранита. Гранит будет символизировать стой­кость и мужество гуся-отца, не дрогнувшего перед страшной стихией.

Белый гусь распластал огромные крылья, из-под которых выглядывают маленькие гуся­та. Голова гуся поднята к небу, будто он всмат­ривается в темную тучу, которая грозит гибе­лью его детям.

На постаменте крупная надпись: "Спасе­ны!" А чуть ниже, помельче: "Этому гусю сле­довало бы дать чин адмирала".

Вокруг памятника все в золотых цветах одуванчиков. Над ним поют жаворонки, лета­ют стрекозы. Сюда любят приходить дети. Девочки обычно плетут венок из одуванчиков и надевают его на голову мраморного гуся, и тогда он кажется героем из древних времен, увенчанным венком победителя. И он дейст­вительно победитель - победитель страха и смерти... А силы и мужество для этой победы ему придала любовь.

Идею любви и мужества и будет выражать этот памятник».